В очах блеснул огонь звериной страсти.
С налитыми, кровавыми челами
разорванные солнечные части
сосут дрожаще-жадными губами.
Иной, окончив солнечное блюдо,
за лишний кус ведет глумливо торги.
На льду огнисто-блещущею грудой
отражена картина диких оргий.
Я застил свет во гневе. Тенью длинной
легла на них моей одежды лопасть.
Над головою Вечностью старинной,
бездонно-темной, разверзалась пропасть.
Безмолвно ждал я алчущего брата,
в толпе зверей ища высот намеки…
Мой гном, мой гном, возьми трубу возврата!..
И гном трубит, надув худые щеки.
Идите прочь!.. И ужасом безумным
объятые, спускаются в провалы.
Сорвавши плащ, в негодованье шумном
мой верный гном им вслед бросает скалы.
Лазурь, темнея, рассыпает искры…
Ряд льдистых круч блестит грядой узорной.
Я вновь один в своей пещере горной.
Над головой полет столетий быстрый.
1903
Посвящается А.П. Печковскому
На бледно-белый мрамор мы склонились
и отдыхали после долгой бури.
Обрывки туч косматых проносились.
Сияли пьяные куски лазури.
В заливе волны жемчугом разбились.
Ты грезила. Прохладой отдувало
сквозное золото волос душистых.
В волнах далеких солнце утопало.
В слезах вечерних, бледно-золотистых,
твое лицо искрилось и сияло.
Мы плакали от радости с тобою,
к несбыточному счастию проснувшись.
Среди лазури огненной бедою
опять к нам шел скелет, блестя косою,
в малиновую тогу запахнувшись.
Опять пришел он. Над тобой склонился.
Опять схватил тебя рукой костлявой.
Тут ряд годов передо мной открылся…
Я закричал: «Уж этот сон мне снился!..»
Скелет веселый мне кивнул лукаво.
И ты опять пошла за ним в молчанье.
За холм скрываясь, на меня взглянула,
сказав: «Прощай, до нового свиданья»…
И лишь коса в звенящем трепетанье
из-за холма, как молния, блеснула.
У ног моих вал жемчугом разбился.
Сияло море пьяное лазури.
Туманный клок в лазури проносился.
На бледно-белый мрамор я склонился
и горевал, прося грозы и бури.
Да, этот сон когда-то мне уж снился.
1902
Посвящается С.А. Соколову
Он был пророк.
Она — сибилла в храме.
Любовь их, как цветок,
горела розами в закатном фимиаме.
Под дугами его бровей
сияли взгляды
пламенно-святые.
Струились завитки кудрей —
вина каскады
пенно-золотые.
Как облачко, закрывшее лазурь,
с пролетами лазури
и с пепельной каймой —
предтеча бурь —
ее лицо, застывшее без бури,
волос омытое волной.
Сквозь грозы
и напасти
стремились, и была в чертах печальных
нега.
Из багряницы роз многострадальных
страсти
творили розы
снега.
К потокам Стикса приближались.
Их ветер нежил, белыми шелками
вея,—
розовые зори просветлялись
жемчугами —
умирали, ласково бледнея.
На башнях дальних облаков
ложились мягко аметисты.
У каменистых берегов
челнок качался золотистый.
Диск солнца грузно ниспадал,
меж тем как плакала сибилла.
Средь изумрудов мягко стлал
столбы червонные берилла.
Он ей сказал: «Любовью смерть
и смертью страсти победивший,
я уплыву, и вновь на твердь
сойду, как бог, свой лик явивший».
Сибилла грустно замерла,
откинув пепельный свой локон.
И ей надел поверх чела
из бледных ландышей венок он.
Но что их грусть перед судьбой!
Подул зефир, надулся парус,
помчался челн и за собой
рассыпал огневой стеклярус.
Тянулись дни. Он плыл и плыл.
От берегов далеких Стикса,
всплывая тихо, месяц стыл
обломком матовым оникса.
Чертя причудливый узор,
лазурью нежною сквозили
стрекозы бледные. И взор
хрустальным кружевом повили.
Вспенял крылатый, легкий челн
водоворот фонтанно-белый.
То здесь, то там средь ясных волн
качался лебедь онемелый.
И пряди длинные кудрей,
и бледно-пепельные складки
его плаща среди зыбей
крутил в пространствах ветер шаткий.
И била временем волна.
Прошли года. Под сенью храма
она состарилась одна
в столбах лазурных фимиама.